Убийцы

Голос России, № 85, 8 февраля 1938

О том, кто именно убил Тамочку и Колю – не стоит и говорить. Всем понятно. Убили    у б и й ц ы.  Вот те самые, которые убивают друг друга, для которых убийство является и религией, и профессией, и необходимостью, которые вообще не могут жить, не убивая.

Будут ли найдены физические виновники убийства или не будут, это, в сущности, не так уж и важно.  Н а с т о я щ и х  убийц мы знаем и без всякого следствия. И если я восставал против всякой теории эволюции, то, может быть, я был несколько неправ: конечно, эволюция налицо – количество убийств возрастает с каждым днем.

*   *   *

Бомба, принесенная, третьего февраля в редакцию «Голоса России», предназначалась, конечно, для меня. Само собою разумеется, что я не питаю решительно никаких иллюзий насчет того, что это последняя бомба: для товарищей я довольно неудобный человек. Но на этот раз товарищи промахнулись: я пока остался жив. Очередными – и, конечно, не последними жертвам убийц стали – русская женщина Тамара Владимировна Солоневич и русский мальчик Николай Петрович Михайлов. О Коле пишет сейчас Юра – они были большими друзьями. О Тамочке буду писать я – мы были  о ч е н ь  большими друзьями. Рассказ мой, вероятно, будет несколько бессвязен. Мои друзья, вероятно, поймут, что для мало-мальски связного рассказа – сейчас нет никакой возможности…

*   *   *

… Странная вещь: и наша первая встреча с Тамочкой, и наше последнее, самое последнее, с ней прощание – прошли в одной и той же атмосфере борьбы с революцией. В 1914 году – точной даты, конечно, не помню – Тамочка принесла мне в редакцию «Северо-Западной Жизни» в городе Минске свою первую статью. Второго февраля 1938 года она написала свою последнюю статью…

*   *   *

Лев Толстой писал о том, что все счастливые семьи счастливы одинаково, а все несчастливые – несчастливы по-своему. Я с Толстым не согласен почти во всем, – не согласен и с этим. Нет, каждая счастливая семья – счастлива тоже по-своему…

У нас была счастливая семья – теперь ее нет. Она прошла сквозь фантастические испытания и сквозь эти испытания она бы не прошла, ежели бы не фантастическая Тамочкина энергия: она была самым энергичным членом нашей семьи. Без нее – мы бы из России не выбрались – какие мы там ни атлеты…

Я не хочу возводить вокруг изуродованного адской машиной Тамочкиного личика какого бы то ни было ореола святости. Она не была святой – как и все мы.

… Наш рабочий день начинался так: я обычно встаю около шести утра и сажусь за работу. Тамочка и Юрочка еще спят. Они работают до часу и встают около девяти. Около девяти я пробираюсь в столовую (она же – контора редакции). Из Тамочкиной спальни раздается голосок: «Ватик, это ты?» Одновременно из Юриной комнаты раздается неопределенно провокационный рык. Я беру Тамочку на руки, несу ее через две комнаты и водружаю на Юрочку. Происходит маленькая потасовка, конечно, безнадежная, двух маленьких женских лапок против четырех атлетических мужских лапищ.

Весь последующий день Тамочкины лапки были заняты непрерывной работой. Вся финансово-техническая часть нашей самодельной газеты. Весь день то ее пальчики барабанили по пишущей машинке, то ее каблучки топали по квартире, по почтам, по банкам, в типографию, в экспедицию – по десяткам всяких мелких дел, неизбежно возникающих вокруг крупного дела.

Я понимаю – в такой статье, какую я сейчас пишу, несколько неудобно говорить о всяких там семейных интимностях. Или, во всяком случае, это  н е  п р и н я т о.  Но я – человек совершенно невеликосветский – и мне более или менее плевать на то, что именно  п р и н я т о  и что  н е  п р и н я т о.

Так вот: с точки зрения великосветского этикета о Тамочкиных лапках – о «трудящих лапках» – как их называл Юра, не следовало бы говорить. Но эти лапки работали всю свою жизнь и без их помощи мы бы из лагеря не сбежали: на голодном лагерном пайке нельзя было собрать запас продовольствия на шестнадцать дней пути по тайге.

Тамочка уехала из СССР более или менее легально (о подробностях я пока не могу говорить), через пять дней мы бежали и не добежали, на следующий год бежали опять, попали в лагерь. Тамочка в это время в Берлине давала уроки языков и совершенно фантастическими путями снабжала нас торгсиновским посылками – и меня, и Юру, и Бориса. И здесь, в «Голосе России», на Тамочкиных лапках лежала самая большая часть работы. После взрыва от этих лапок остались только клочья изломанных костей…

*   *   *

Организаторы взрыва довольно хорошо изучили быт нашей семьи: к половине десятого мы все собирались в столовой, тут же мельком просматривалась утренняя почта: были почти все шансы на то, что никто из нас живым не уйдет. Расчет был сделан правильно. И если он не совсем удался – то это уже не вина убийц.

Накануне Юра до поздней ночи возился со своими картинами, испорченными при перевозке с выставки. Я вообще не спал всю ночь, к утру принял две таблетки снотворного и заснул. Около десяти утра проснулся от страшного удара. Что-то белое со страшной силой ударилось о стенку в полуаршине от моей головы. Впоследствии оказалось, что это дверь, взрывом вырванная из косяка. Сыпались, звеня, стекла. Весь дом ходуном ходил. Первое впечатление было таково – это землетрясение.

Я вскочил: прежде всего надо было спасать Тамочку – Юра с его мускулами выберется скорее. Юрина комната была пуста. Столовая была наполнена дымом, на полу горела какая-то бумага, в углу, около печки стоял на коленях Юра и крикнул мне безумным голосом:

– Ватик, Ватик, Тамочка кончается!

Я бросился к нему. Перед ним на полу лежала Тамочка, в разорванном утреннем халатике, обугленная и изуродованная взрывом. Она бормотала что-то невнятное: «Юра, дай мне, дай мне». Я схватил ее за руку, но от «трудящей лапки» остались только раздробленные кости. Другая рука, правая, была оторвана почти начисто. Мы подняли Тамочку и перенесли ее на кровать. Вся стена, отделявшая ее комнату от внешнего коридора, была вибита взрывом. На полу лежало то, что осталось от Коли – немного осталось… Обе комнаты были залиты кровью и забрызганы кусками человеческих тел.

…Мне трудно сейчас вспомнить переживания этих страшных минут. Я побежал в ванную за водой для Тамочки, но коридор оказался забаррикадированным выбитыми дверями, переломанной мебелью и чем-то еще. Я бросился в свою комнату за водой и забыл о том, что в этой комнате стояла заряженная двустволка. Юра вспомнил об этом. Прыгая через кучи поломанной мебели и горящей бумаги, он догнал меня и крепко схватил за руки. Его лицо было в саже и в крови, и в глазах было безумие:

– Ватик, ты с собою ничего не сделаешь? Дай мне честное слово, что ничего не сделаешь!..

– Честное слово, Юрчик. Мы им еще должны показать…

– Да,  т е п е р ь -то мы им покажем…

– А ты цел?

– Да, кажется…

Мы вернулись к Тамочке. Она уже агонизировала. Я стал лить воду на ее изуродованное и искаженное предсмертной мукой лицо. Комната начала наполняться людьми, пробиравшимися по грудам кирпича сквозь поломанную взрывом стену. В какой-то совершенно невероятный промежуток времени появилась пожарная команда. Здесь ею заведует наш соотечественник Г. П. Захарчук и команда ставит мировые рекорды быстроты. До этого страшного утра мы друг друга не знали.

Я стоял над обезображенным телом Тамочки с ощущениями, о которых лучше и не говорить. Г. П. потом говорил мне, что я проявил удивительную выдержку. По-моему – это была выдержка человека, которого ударили ломом по голове. 

Г. П. спросил меня по-болгарски, в чем дело. Я пожал плечами и ответил по-русски: конечно, бомба. Г. П. тоже пожал плечами и сказал что-то в таком роде: не говорите вздора. А как ваша фамилия?

– Солоневич.

Г. П. Захарчук пожал мне руку и сказал:

– Ну тогда, конечно, бомба. Удивительно только, что ее не было до сих пор…

Юра сидел около Тамочки, или, вернее, около тела Тамочки, держа на руках ее окровавленную голову. Тамочка шептала все тише и тише. Прибыла карета скорой помощи…

Болгары страдают нашей довоенной или, точнее, дореволюционной русской болезнью, и о всем том, что сделано плохо – говорят «болгарска работа». Весьма сомневаюсь в том, чтобы, например, во Франции все это было сделано с такой молниеносной быстротой и точностью.

Тамочку увезла карета скорой помощи – хотя всякая помощь уже не была нужна. Остатки Коли собрали по разным местам квартиры и увезли в каком-то жестяном ящике. Я сообразил, что хожу в одном белье и почти босиком и что где-то в глубине души еще тлеет надежда на то, что Тамочка выживет. Ну а если выживет? Без рук, без глаза, с изуродованным лицом? Господи, Боже мой! О чем мне молиться? О выздоровлении или об упокоении?

Все было в каком-то кровавом тумане. Я раз, кажется, пять посылал полицейских звонить в больницу: жива ли еще Тамочка? Потом подошел ко мне пожарный, снял свою каску и перекрестился: кончено. Все встали и перекрестились. Юра обнял меня за плечи и сказал только:

– Ну что ж, Ватик, значит будем переть до конца…

Вопрос только в том, когда именно наступит этот  к о н е ц.

*   *   *

…Когда я взялся за свою антибольшевицкую работу – я знал, на что я иду и особенных иллюзий насчет своей долговечности не питал – не питаю и теперь.

Я не хочу говорить, что Тамочка пала невинной жертвой: она тоже знала, на что она шла. Но она думала, что убьют именно меня, и умоляла меня никуда не выходить по вечерам, а бомбу принесли рано утром. И не она, а я остался жив… Вместе со мной – остался жить и «Голос России» – не знаю, надолго ли? До очередной адской машины?

Стоит ли негодовать и возмущаться этим очередным убийством? Это было бы с такой же степени разумно, как возмущаться зубами бешеной собаки или жалом сыпнотифозной вши. Что? Это первое убийство? Или последнее убийство?

*   *   *

На похороны Тамочки и Коли пришла  в с я  русская София.

*   *   *

Итак – мы похоронили нашу Тамочку. Над ее еще не засыпанной могилой мы с Юрой дали друг другу клятву: идти до конца. Эту клятву слышала русская София, ее слышала православная церковь. Мы пойдем до конца. Нас могут убить – это верно. Но нас запугать – это уж извините. И профессиональным убийцам я отвечаю столыпинским:

«н е  з а п у г а е т е».